Традицию предметного, материального, `вещного` слова и унаследовал Пушкин у народного поэтического мышления; эта традиция стала одним из главных рычагов реалистической `революции стиля`. Конечно, конкретность пушкинского слова уже иного порядка, чем в народной поэзии и даже у Державина. Она осложнена и одухотворена `гармонической точностью`.
В народной песне постоянный эпитет `широкий` (двор) - всего лишь традиционная формула, она может быть употреблена в любом контексте - веселом или грустном - и под влиянием контекста приобретать тот или иной оттенок или оставаться условной формулой. Словесные формулы Батюшкова - `чаши сладострастья`, `обманчивые призраки` и тому подобное,-напротив, не ко всякому контексту подходят, они могут быть употреблены преимущественно в стихах элегически-философских, и контекст вовсе не придает им нового оттенка, а, наоборот, подчеркивает незыблемость их символических значений, точность их употребления. Пушкин же ищет слово и точное, и предметное, материальное; и способное обогащаться оттенками, и единственно отвечающее данному, единственному контексту; он совмещает, уравновешивает свойства слова литературно-поэтического и народно - поэтического.
В стихотворении `Какая ночь! Мороз трескучий...` (условно называемом `Опричник`) описывается площадь после казни:
Торчат железные зубцы,
С костями груды пепла тлеют,
На кольях скорчась мертвецы
Оцепенелые чернеют.
Недавно кровь со всех сторон
Струею тощей снег багрила...
Привычнее (и, казалось бы, естественнее,) было бы здесь прямо противоположное словосочетание: не `тощей`, а `густой струею`, `струёй обильной`, - и это было бы общее место, маловыразительное поэтическое `клише`. Так можно было бы написать, не представляя себе воочию всю ситуацию в целом, а мысля ее `вообще`. Пушкин исходит из всего `контекста` события, который подсказывает ему единственно точное слово, `гармонически` связанное с ситуацией, - и его слово кровь становится столь же - если не более - материально ощутимым, чем в народной песне (`сафьяновые сапожки кровью принаполнены`), у него до боли зримый, зловещий образ красной - и какой-то острой струи, ранящей белизну снега, - снег, пронзенный кровью. Это картина не боя, а казни, картина насилия над плененными, беззащитными, обессиленными, обескровленными от мук, то есть зрелище чего-то противоестественного, какой-то изуверски - продуманной жестокости.
Вот сколько слов понадобилось, чтобы перечислить значения и `обертоны` одного эпитета.
Другой пример. Слово `прилежный` связывается в нашем сознании с понятием о тихом усердии, о тишине, неторопливости и покое. Пушкиным оно ставится в неожиданно динамический контекст:
Пороша! Мы встаем - и тотчас на коня,
И рысью по полю при первом свете дня.
Арапники в руках, собаки вслед за нами,
Глядим на бледный снег прилежными глазами,
Кружимся, рыскаем...
(`Зима. Что делать нам в деревне?..`)
`Спокойное`, `тихое` слово обнаруживает в себе сосредоточенную стремительность: всадник, одновременно и неподвижен в седле, и несется вперед на коне, опережая его бег пронзительно-внимательным взглядом. Он весь устремлен, он даже пригнулся вперед - и слово `прилежный` вдруг обретает смысл реальный, предметный до буквальности, до обнажения своей корневой основы: всадник прилег к шее коня.
Чудо заключается в том, что пушкинское слово здесь - как и в народной поэзии - с одной стороны, как будто бы однозначно и `сжато`, (`тощая` есть тощая и `прилежный` есть прилежный - ничего более), а с другой - вмещает в себя ситуацию в целом, рождаясь из контекста, вбирает контекст в себя.
Если в допушкинской поэзии вещи реального мира нередко дематериализовались, превращаясь в `идеи`, в тени самих себя, то у Пушкина самая `идея`, самая мысль, выраженная в слове, становится пластичной и материально ощутимой. Мир Пушкина-это мир вещности, но вещности одухотворенной, полное слияние духовного и телесного, мыслимого и пластического. Слово как бы сжато, свернуто в пружину. В контексте оно `разворачивается` - и обнаруживает ту `силу взрыва`, о которой говорил Гоголь.
|